Нилушка - Страница 6


К оглавлению

6

- Уж ты лучше сам...

Вологонов начал всё чаще останавливать Нилушку на улице, ласково внушая ему что-то, а иногда брал за руку, вёл к себе в комнату и там, угощая дурачка чем-то, просил сладко:

- Ну-кося, скажи: не торопитесь, людие? Ну?

- Фонарик, - кротко говорил Нилушка.

- Фонарик, говоришь? Н-да. Ну, ладно; скажи: фонарик я вам...

- Петь надо.

- Это ничего, пой, это очень подходяще! Однако и говорить надо тоже. Скажи-ка: круговращение Велиалово! Говори, ну?

- О-осподи, помилуй, - тихонько, задумчиво поёт дурачок и вдруг говорит ласковым голосом ребёнка:

- Помирать надо...

- На-ко, вот! - огорчённо восклицает Вологонов. - Бухнул чего! Это и без тебя. дружок, известно. поспеем, помрём. Воистину, глуп ты свыше всякой надобности в этом! Пустодействие выходит у нас. Ну-ко, выговори: пустодействие?

- Шобабаки...

- Собаки? Годится. Ах ты, цыплёнок!

- Шобабаки цыплёнками бегут туда-туда - ух! - овраг... - бормочет Нилушка, точно трёхлетний.

- Это можно принять иносказательно, это ничего, многозначно! А теперь скажи: "Разверзнется пропасть на пути поспешающего", - ну-ко?

- Петь надо...

Тяжело и шипуче вздыхая. Вологонов говорит:

- Трудно с тобою всё-таки!

Он осторожно шаркает по полу больными ногами, а тоненький голосок дурачка выводит:

- Осподи, поми-илуй...

Красавец Нилушка был необходим в грязной, нищенской и больной жизни слободы, он оттенял и завершал собою её ненужность, бессмыслие, безобразие.

Был он подобен яблоку, забытому на старой, кривой яблоне, сплошь покрытой лишаями, - с неё уже сняты все плоды, она сбросила все листья и дрожит на осеннем ветре; был он похож на картинку, единственную в истрёпанной, запачканной книге без начала и конца, - книге, которую уже нельзя и не стоит читать - ничего не поймёшь в ней.

И когда он, улыбаясь ласково, шёл мимо приплюснутых, гнилых домов, мимо щелявых заборов и буйных зарослей крапивы, такой сказочный и жалобный, в памяти вставали, со страшной быстротою, сменяя друг друга, образы лучших и любимых людей русской земли: бесконечной вереницей мимо сердца шли житийные люди, в страхе за душу свою удалившиеся от жизни в леса и трущобы, от людей к зверям. Вспоминались стихи слепых и нищих, песнь об Алексии, божьем человеке, а множество красивых, но безжизненных образов, в которые Русь вложила свою напуганную, печальную душу. своё покорное, певучее горе. Было очень тяжело, почти до безумия.

Но однажды я как будто забыл, что Нилушка - дурачок, - непобедимо захотелось говорить с ним, читать ему хорошие стихи, рассказывать о юных надеждах мира и о своих думах.

Я сидел на обрыве оврага, свесив ноги вниз, а он, точно плывя по воздуху, шёл ко мне с широким листом лопуха в тонких, как у девочки, пальцах, шёл он и, весь какой-то голубой, улыбался, ясными глазами глядя на лист.

- Куда ты, Нилушка?

Он вздрогнул, поднял голову, взглянул в небо и - боязливо - в синеватый сумрак оврага, а затем уже протянул мне лопух: божия коровка ползала по морщинам лопуха.

- Букан.

- Куда ты несёшь его?

- Помирать надо. Хоронить.

- Он - живой. Живых не хоронят.

Нилушка дважды медленно закрыл и открыл глаза.

- Надо петь...

- Ты скажи мне что-нибудь!

Он заглянул одним глазом в овраг, розовые ноздри его вздрогнули, расширились; вздохнув, он скучно выговорил похабное слово. На шее у него, ниже правого уха, крупная родинка, густо покрытая золотисто-бархатным волосом, она похожа на пчелу; около неё слабо бьётся жила и странно оживляет ее.

Божия коровка приподняла надкрылия, собираясь лететь. Нилушка хотел придержать её пальцем и выронил лист, а пока лопух падал, насекомое отделилось от него и полетело низко над землёй.Согнувшись, вытянув руки, дурачок тихо пошёл вслед за ним, точно направляя ленивый его полёт. Шагах в десяти от меня он остановился, поднял лицо в небо и долго стоял так, опустив руки вдоль тела, вытянув ладони горизонтально, как бы опираясь ими на что-то невидимое мне.

Из оврага тянутся к солнцу зелёные прутья вербы, какие-то скучно жёлтые цветы и серая полынь; сырые трещины в глине обрыва покрыты круглым листом "мать-мачехи". Перепархивают серенькие пичужки; из кустов, со дна оврага, тянет влажным запахом гнили. Небо - чисто; одинокое солнце опускается в тёмные болота заречья. Над крышами Житной неохотно порхают белые голуби, под ними качается чёрное помело, сметая их из пустоты. Издали течёт сердитая воркотня города - звук невесёлый, тёмный.

В слободе, старчески взвизгивая, плачет ребёнок, этот плачь напоминает чтение дьячка за вечерней, в пустой церкви.

Не спеша, задумчиво опустив лохматую голову, мимо меня идёт рыжая собака, с красными, мокрыми глазами пьяницы.

А за последним домом слободы, на краю оврага, лицом к солнцу, спиною к городу, стоит, словно собираясь улететь, стройный, тоненький мальчик, всему чужой, всё ласкающий неизменно неразумной улыбкой ангельских глаз. Мне кажется, что я вижу его золотистую родинку, так похожую на пчелу.

Через две недели после этого, в полдень воскресенья, он неожиданно и странно помер: пришёл домой от поздней обедни, отдал матери поданные ему милостыней две просфоры и сказал ей:

- Постели на сундуке, помирать лягу...

Фелицату не удивили эти слова, он и раньше, ложась спать, часто говорил:

- Помирать надо.

Ложился и, до времени, пока не заснёт, - пел тихонько свою песню и бесконечное, всегдашнее:

- Осподи, помилуй!

Так и теперь он спокойно лёг вверх лицом, сложил руки на груди, закрыл глаза, но не пел, а тотчас заснул. Мать, пообедав, ушла к своим делам, воротилась домой перед вечером и когда, удивлённая долгим сном сына, пошла к нему, то увидала, что он мертвый.

6